|
От тоски умирает интрига,
и развязку скрывает туман.
Я тону. Глубока эта книга
недописанный нами роман.
Там, где каждая буква ошибка
и сомненья дрожит червячок
Поздно сматывать удочки, рыбка,
ты поймала меня на крючок.
Ты прости эти нервные всплески.
В подреберье стальное цевьё,
и от боли и счастья на леске
трепыхается сердце моё.
А сорвусь и за солью на ранку
до соседки дойду хороша!
Только в доме пустом наизнанку
одинокая сохнет душа
по тебе, по тебе, золотая
Снова неводом воду ловлю:
ставлю точку опять запятая,
и люблю, и люблю, и люблю,
Усталый снег ложится на мирок,
мороз жует шаги, как черствый пряник.
Бабуля в холле выдаст номерок
пластмассовый билетик на «Титаник».
Второй этаж. Больничный срам и срач,
и смрад, и страх. Знакомая палата.
Течет вода и моет руки врач,
копируя движение Пилата.
Бинты. Старухи. Кровь. Сиделка. Шприц.
Гора пилюль. Тарелка абрикосов.
Какой мудак был этот датский принц!
Конечно, быть. Здесь нет других вопросов.
Я насмотрелся тех, кому в свой рай
Господь любезно приоткрыл калитку
все как один за жизни острый край
хватались, словно тонущий за нитку.
Спастись и выжить вот и вся мораль
Я выходил во двор, одевшись наспех.
Москва плыла сквозь ночь, что твой корабль,
а новый день навстречу полз, как айсберг.
Произнося набор дежурных фраз,
я так боялся, мама, уезжая,
что этот самый раз последний раз
И ты была нездешняя, чужая
Я сам ходил, как заведенный труп,
но я не мог себе позволить жалоб
А город плыл, и дым валил из труб,
и музыка играла с верхних палуб
Прошло полгода. В нашем трюме течь.
Идем ко дну, и захлебнулись звуки.
Немеют руки, но спасает речь
я вру тебе, что в мире нет разлуки.
Когда-нибудь, с пробоиной в борту,
причалим мы с тобой к небесной тверди.
Какой-нибудь весною. В том порту,
где нет лекарств, отчаянья и смерти.
1.
Выйдешь осенью из дому прочь и
не заметишь, задумавшись, как
из промозглой березовой рощи
выползает охотиться мрак.
Клац! и съел остановку и школу,
и мохнатою лапою сгреб
возводимый во славу Лужкову
над районом твоим небоскрёб.
Проглотил телефонную будку,
занырнул, огибая огни,
в подворотню и замер, как будто
ждет, когда вы на свете одни
с ним останетесь. Страх и досада!
он боится витрин, но из-за
черных прутьев ограды детсада
жадно черные щурит глаза
Сунешь в куртку бутылку и пачку
и свернешь через арку во двор,
где какой-то художник испачкал
стены творчеством. Тихо, как вор,
мрак идет за тобой. Он все ближе
с каждым шагом и вот вы вдвоем.
Он выходит навстречу и лижет,
лижет щёки шершавым дождем.
2.
Дождь гуляет по крышам покатым
и срывается, падая на
тротуар
Он не стихнет, пока ты
эту чашу не выпьешь до дна
Жизнь отрава убийственней дуста,
но дороже и слаще стократ.
В доме холодно, тихо и пусто.
Выпей этого яду, сократ.
Пей свой виски, разбавленный колой.
Ночь-воровка по крошке крала
белый день и над комнатой голой
распустила вороньи крыла.
Ты бы мог выключателем щелкнуть
И спровадить ее за окно,
занавесив коричневым шелком,
но сегодня вы с ней заодно.
От отчаянья или от скуки
ты придумал игру в темноте
рисовать разноцветные звуки
мокрых улиц на черном холсте
одиночества
3.
Ровный и серый
гул моторов на трассе. За ним
красным, пахнущим адом и серой,
стоном ангелов, продавших нимб,
вой собак. Выпив водки паленой,
за стеною сосед сам с собой
говорит от тощищи зеленой,
от несбычи мечты голубой.
Капли брызги цветущей сирени
бьют в стекло. Желтый шелест листвы
и оранжевый росчерк сирены
в фиолетовом небе Москвы
все в единой сливается песне,
в ослепительной песне смотри!
тьма тебя не окутает, если
бесконечная искра внутри.
Так играй и не думай о смерти!
ты же не музыкант, ты же не
Просто звук во вселенском концерте,
нарисованном на тишине.
Не задушен, не сдавлен, не сломан,
не растоптан, и счастлив, что жив
так ни взглядом,
ни жестом,
ни словом
не предай скрипача,
не сфальшивь.
мне снилось что я замерзаю в снегу
в час-пик на какой-то из улиц
я сердце достал и спалил на бегу
и рухнул на землю безумец
в паучье сплетение улиц москвы
чудовище ждало улова
а мимо а мимо проходят волхвы
но мне не промолвить ни слова
не вымолить чуда спасительных фраз
не вспомнить голодные залы
домов и десятки фасетчатых глаз
подернутых шторами жвалы
подъездов и арок я понял тогда
мне больше не встретиться с нею
по чёрному небу скатилась звезда
скатилась звезда солонее
разлуки звезда солоней чем крупа
и снег и песок под щекою
и я просыпа просыпа просыпа
и я просыпаюсь
какое
какое блаженство увериться в том,
хватая булавку за кончик,
что в комнате, над белоснежным листом,
поэму о главном закончив,
вчера задремал! Сумасшедший июль
влетает в открытые окна,
а в окнах, рискуя расплавиться, тюль
танцует и тают волокна!
Размазаны в синем от слёз облака,
и, значит, все буквы сотрутся...
...И волосы женская гладит рука
и страшно
ещё раз проснуться
Я, должно быть, родился с похмелья, в прошлой жизни всего перебрав, а иначе, ну, как бы посмел я лёгких не выбирать переправ? Я, возможно, был счастлив однажды, в мире замков, принцесс и погонь, а теперь обезумел от жажды и пытаюсь умаслить огонь в подреберье, но он не стихает, изнутри пожирая меня. Оттого ли скупыми стихами, по карманам дырявым звеня, я швырялся в толпу, будто голи подавая на водку и хлеб? Оттого ли, мой друг, оттого ли, не считая растраченных лет, наплевав на сомненья и разум, не заботясь, что будет потом, с головою бросался за разом раз в холодный и мутный поток перемен?
...И меня выносило в тех же проклятых Богом краях, где какие-то новые силы по старинным лекалам кроят человечью материю скальпель над любым испокон занесён; где приняв по четыреста капель принимаются петь в унисон о душе, а потом, для прикола, бьют кого-то в подъезде поддых; где я сотую вечность прикован цепью долга к постелям родных, где клюёт обалдевшую печень каждый вечер двуглавый орёл...
Я, наверное, был обеспечен. Я полцарства себе приобрёл. И съезжались несметные гости, и курился серебряный дым над дворцом, где на вешалке гвоздь и тот, как минимум, был золотым. И когда в небесах догорали бриллианты, все, глядя наверх, высыпали во двор над горами запускали такой фейерверк! целый мир можно было поджечь им. То и дело впадая в искус, я, наверное, стольких знал женщин, что плевал с колокольни на муз, без которых метаюсь по стенкам в час, когда изменяют с другим, и питал равнодушие к тренькам, выдаваемым ими за гимн.
Впрочем, музы всего лишь придумка, как и сказ о крылатом коне. Просто байка такого ж придурка из античной эпохи. Я не повидал ни одной в этой пошлой беспросветной любимой дыре. Нет их, так же, как не было прошлой жизни.
В этой, как жук в янтаре, я застыл, и, должно быть, не сдвинусь (ах, зачем меня мать родила?), если кто-то фломастером минус, на столе разбирая дела, не черкнет в галактической смете аккурат рядом с именем. Плюс в том, наверное, только, что смерти не желаю я, но не боюсь. А из тысяч чудесных погостов, так богат на которые свет, я бы выбрал какой-нибудь остров, но отнюдь не Васильевский, нет. Чтобы там голос сладкий мне пел о... Ясен пень, о любви неземной. И желательно, чтобы Кипелов, ну а впрочем, сойдёт и иной. Просто тёплый и маленький остров, где нет слов «ожиданье» и «быт», где вапще нету слов. Просто-просто должен, к чертовой бабушке, быть для бродяг и хреновых поэтов где-то тёплый и маленький рай!
Но в колонках беснуется Летов. Но на улице месяц февраль. В доме пахнет бедой и больницей. Кто не знает, тот вряд ли поймёт. Я бы форточку сделал бойницей. Я бы вставил в неё пулемёт и устроил великую бойню: по прохожим с большой высоты выпускал за обоймой обойму красоты красоты красоты. Просто так, в нарушение правил, не желая быть в общем строю. А потом развернул бы направил в ненасытную душу свою и, гашетку под пальцем лелея, написал пулемётной строкой:
ни о чём ни о чём не жалею в этой жизни прекрасной такой
Откроешь букварь и возьмешь языка...
До Киева, ручки и точки
тебя доведёт он, но это пока
цветочки, цветочки, цветочки
из тех, что растут на тетрадных полях,
как будто бы сами-с-усами...
А ягодки дальше. Доверчивый лях
и он же отважный Сусанин,
бредёшь по лесам без царя в голове,
лелея душевную смуту,
отравленный верой, что в сорной траве
отыщешь, потрафив кому-то,
такую чернику, такие слова,
в такой заколдованной чаще,
что будет довольно промолвить: «халва»
и воздух покажется слаще...
Однажды, от жажды, отрезанный от
тех мест, где нога человечья
прошла, в окружении топких болот,
где горечь мешается с речью,
не видя дороги, прошепчешь: «огонь»
и взвоешь: «вода!» от ожога...
И можно поздравить тебя, эпигон
усталого Господа Бога.
Не божьи ли искры из глаз в темноте,
когда ты поймешь, что исчезли
все те, кто был рядом с тобою, все те...
что дома, в обшарпанном кресле,
сгоревшую спичку сжимая в руке,
не хочешь ни лавра, ни лести...
...А время сквозь пальцы, подобно реке
течёт, оставаясь на месте.
Давно, на птичьих маленьких правах
весенних лет, когда во сне леталось,
но каждый шаг зелёнкою пропах,
а в чудо легче верилось, чем в старость,
мечта была стрелой. Натянешь лук,
пройдёшь по краю шервудского леса,
отпустишь, и за тридевять разлук
убит дракон, похищена принцесса...
Когда топили истину в вине
и белый свет, что твой кефир с похмелья,
глотали жадно, на абсентном дне
и жжёный сахар мнился карамелью,
и потому продрогшие рубли
руками греть и в грязь не падать духом
(уж если не директором Земли
судьба назначит, то хотя б главбухом)
мы научились. Не считать потерь,
не верить, не просить, стоять в сторонке
когда кого-то бьют...
Ну а теперь,
пытаясь выжить в их безумной гонке,
на этой трассе (сколько ни кружись,
на скорость мысли умножая почерк)
я, как и ты, не вписываюсь в жизнь,
и оттого на виражах заносчив,
не догоняя время, что ползёт
ползёт и лжёт, и прячет шею в панцирь...
...Куда нас так с тобою не везёт,
танцор на битых стёклах, ДК-дансер?!
Весь этот мир божественный чертёж,
где каждый штрих другим уравновешен,
реальный морок, искренняя ложь
и косточки любви внутри черешен
добра и зла. Петляет вверх и вниз
из ниоткуда в никуда дорога...
...Весь этот мир уместит чистый лист.
Взгляни в него и ты увидишь Бога.
Так на пустой доске любой гамбит,
Так тишина колоколам созвучна...
...А знаешь, я подумал: Богом быть,
наверное, не трудно. Просто скучно.
Отчасти он подобен той звезде,
что дарит свет, хотя давно погасла,
ведь для того, кто вечность и везде,
не только жест любая мысль напрасна
и, будучи известной наперёд,
теряет всякий смысл. Но, может статься,
есть путь, которым он осознаёт
себя, один единственный рождаться
(в ушко иглы нашёптывая нить)
в тебе, во мне, в любом из нас, в попытке
в сознании людей овеществить
себя от всей Вселенной до улитки.
Творение осознанный отказ
Как от всевластья, равного бессилью,
так и всезнанья. Просыпаясь в нас,
песком сомнений, золотистой пылью
и, прорастив весь мир сквозь пустоту,
как собственный побег от идеала,
Господь сродни молочному листу
и тишине, ни много и ни мало.
И счастье в том, мой друг, что счастья нет.
Являясь нехватающей запчастью
души, нас гонит по ухабам бед
и в зеркалах маячит ежечасно,
как некий вечный двигатель, исстарь
ревёт о жизни, и сама дорога
оно и есть. Как мыслящая тварь
глаза и слух слепоглухого Бога.
По лунной тропке, призрачной и зыбкой,
я брёл, слегка качаясь при ходьбе,
и золотой аквариумной рыбкой
в хрустальной чаше нёс любовь к тебе.
Мороз трещал, но двигался на убыль,
а сколько было звёзд, моя душа!
как будто в мире день, а чёрный купол
изрешетил маньяк из калаша!
И было столько счастья в этих звёздах,
что сердце червь предательски обвил:
я выдержу, но выдержит ли воздух
меня и вес моей земной любви?
А он, возможно, мог сдержать и двух, но
(не так ли мы от счастья устаём?)
не выдержал сомнения. Я рухнул,
изрезав пальцы битым хрусталём.
Моя любовь... Пусть тьма меня проглотит.
Я отряхнусь, я встану и пойду,
чтобы не видеть, как она колотит
своим хвостом раздвоенным по льду.
И снова ночь морозная со скрипом
меня везёт. На козлах блеет бес,
и ангелы, больные птичьим гриппом,
пикируют с простреленных небес.
Я хотел рассказать, серебря
лунной музыкой башни вокзала,
как в последнюю ночь декабря
мне зима у вагона вонзала
сотни тонких иголок в лицо,
завывая призывно и жадно,
как, на душу надев пальтецо
я отсюда хотел уезжать, но
в горле иней. Побег в никуда
невозможен. Отложены рейсы.
У перронов молчат поезда.
От мороза полопались рельсы.
Снег идёт, всё и вся породнив,
и владенья свои помечает.
В коридоре застыл проводник
со стаканом стеклянного чая.
Миллиард запорошенных лет
ждёт его пассажир, бесполезный
в белых пальцах сжимая билет
в тот конец. В антрацитовой бездне
его мёртвых глазниц, без нужды
сквозь узор устремленных наружу
пустота. Отраженье звезды,
вместе с мусором вмерзшее в лужу,
до сих пор для чего-то хранит
пусть не небо, но память о небе
(так, возможно, скульптурный гранит,
видит горные кряжи во сне). Без
двенадцати полночь всегда,
словно время стоит на стоп-кране,
и не может финальное «да»
в чьем-то доме сказать на экране
героиня герою. А дом
на углу, где, в карете без герба
пролетая, пьют водку со льдом
Королева и Снежная Герда.
Ах, какая в Москве пурга гуще плова в кафе у Зины! Так и тянет сказать: «Ага, значит, есть ещё в мире зимы!» От осадков зазор в тисках меж землёю и небом уже. Зданье маленький батискаф в океанской пучине стужи. За стеклом уплывают от пешеходов снежинки-рыбки... Странный всё-таки здесь народ: ветер, лёд а у них улыбки. Хоть Останкинской башни шпиль из сугроба торчи, как спица, этим людям неведом штиль. Им спокойствие и не снится.
Я такой же. Один пиджак, много слов и немного славы. Дарлинг, Вы, от меня сбежав за Ла-Манш, несомненно, правы. Как супруг? Не ревнив ли он? Выдаёт ли на шоппинг money? Расcкажите про Альбион он для русской души туманен. Знаю-знаю, овсянка, смог, чай в пакетиках, Темза в Челси, бридж, мосты, Абрамович, грог, скачки, «Гиннес». Сказать по чести, я бы тоже рванул туда, встретил Вас, пободался с мужем, но, пускай результат труда не окупит, я всё же нужен здесь.
Простите, что был весьма с Вами холоден, что излишне оскорбил белизну письма кровью (смятой в ладони вишни). Только холод внутри и спас в эти годы меня от тленья. Хорошо вдалеке от Вас и глобального потепленья. Пусть Вас ангел хранит, в графе «прегрешенья» стерев отметки, от морозов и строк, в кафе мной оставленных на салфетке.
Представьте: февраль. Остановка. Кидая
окурки и взгляды стоит пол-Китая
и грезит пришествием, скажем, трамвая.
Водитель такси, наигравшийся в шашки,
гроссмейстер дороги, рождённый в рубашке
и «Волге», глядит на часы, матюкая
погоду, правительство, пробки и город,
холодный и вечный, как сказка про Кая.
Вот наш имярек. Он рассеян и молод.
И он наковальня. И он же расколот
сомненьем на части. И счастье, что холод
сильнее. Поэтому, кутаясь в ворот,
строитель заоблачных замков со стажем
решает вписаться в подъехавший, скажем,
троллейбус. Троллейбус, а может, автобус
неважно, поскольку, не выдумав глобус
с той точкою, где бы любили и ждали,
он вправе в любые отправиться дали
и верить, что, случаю вверив маршруты,
отыщет свой дом. Пролетают минуты.
Усталой толпой как бы взятый в кавычки,
рифмуя «зима» и «с ума» по привычке,
он пальцем стекольный царапает иней.
И вновь получается женское имя.
Он смотрит сквозь буквы и видит снаружи
не пьющие небо свинцовые лужи,
не мокрый асфальт, поедающий слякоть,
не тучу, готовую снегом заплакать,
а тихий посёлок на юге, где море
шумит и волнуется, с берегом споря
и пляж, распустивший песчаные косы,
и горы, и месяц, смешной и раскосый,
что, будучи нами подвешенным выше,
ласкает свечением воду и крыши.
Он взгляд отведёт, но в глазах его тлеет
тот свет. И от этого в мире теплеет.
Так в шляпе фантазии, из ниоткуда,
рождается кролик обычного чуда,
и дело тут вовсе не в стихотворенье.
Весь фокус лишь в фокусе Вашего зренья.
В алом небе созрела слива,
чтобы вскоре упасть, шипя,
в синеглазую глубь залива
и растаять. Прошу тебя,
оставайся ещё немного,
и, раскатанная волной,
заблестит серебром дорога
между берегом и луной.
А над нею пернатых стайка,
птичье кружево, вальс-бостон...
Может быть, среди них есть чайка
по фамилии Ливингстон?..
Это всё ерунда, согласен,
но прибоя напрасный труд,
как стихи на воде, прекрасен...
Может быть, нам с тобой солгут
нежность пляжная в пенной шали,
шалый ветер и вкус шабли:
мы с рожденья друг друга знали,
просто встретиться не могли?
Вчера, как праздник, отшумело лето
(короткий миг и тысяча «увы»),
оставив капли солнечного света
на смятой ливнем скатерти травы.
Вчера мы жили. А сегодня вторник.
Пусты слова, карманы и столы
кафе напротив. Утром хмурый дворник
сгребает сны шуршанием метлы,
и шкура-осень, хитрая и лисья,
среди берёз мелькает там и тут
как знак того, что скоро наши листья
года с асфальта времени сметут
и бросят в печь уже не нужный ворох
забот, надежд, сомнений и побед...
А я сижу и открываю порох,
Америку, язык, велосипед,
не в силах дверь открыть. Изобретаю
от расстояний, милый мой недуг,
лекарство. Перелётных мыслей стая,
чердак оставив, тянется на юг.
Меж нами тьма и световые мили.
Чтоб не упасть, ловлю себя на том,
что у окна задумался не ты ли
внизу прошла с оранжевым зонтом?
Счастье, как бродячая собака,
что хоть раз, но каждому почти
у метро, у мусорного бака
встретилась на жизненном пути
от работы к дому и обратно,
где однажды понимаешь вдруг,
что одно лишь время безвозвратно.
Остальное круг. Привычный круг.
Счастье, как бродячая собака,
хочет в дом и ластится к ногам:
все вокруг хозяева! Однако
мы идём, молясь своим богам,
полные несбывшимися снами,
полные всегдашними «потом»,
и не видим, что идёт за нами
и виляет маленьким хвостом
Счастье, как бродячая собака,
у которой перед носом дверь
закрываешь, бросив хлеба, на-ка!
чтобы не мешал голодный зверь
горевать всю ночь за горьким чаем,
рассыпая вздохов конфетти:
что же счастье нас не замечает,
что же к нам стесняется зайти?
...Нет смысла слать хулу небесной хляби
за сдохших журавлей (синиц, жар-птиц)
перо в руке. Слегка мутит от ряби
полузнакомых, полупьяных лиц
в трясине памяти, но всё слабей, всё меньше
тревожат гладь болотную круги
от брошенных когда-то мною женщин,
от стрел амурных, пущенных в других,
упущенных, ушедших в безвозвратность
и прочих, ставших жабами принцесс...
...И, если не спешат талант и краткость
вступить в душеспасительный инцест,
вся жизнь строка бегущая. И чем бы
не бредил, не болел, не грезил ты
выходит лишь рифмованный учебник
истории несбывшейся мечты...
...Раздёрнешь шторы рама словно рана,
а в ней зияет рваное нутро:
безумие безбашенного крана,
машинный рёв, подземный гул метро!
Внизу Москва. О важном, но забытом
в проулке громко квакает клаксон.
Дрожит тяжёлый воздух (видно, с Виттом
святым сошёлся в пляске Паркинсон).
И никого, и ничего не... Жарко
в разгаре тополиная зима.
(Здесь рифма по законам жанра
должна сойти немедленно с ума)
В пуху и пыли рыльце у июня.
Да ты и сам, наверное, в пуху:
хоть в форточку бросайся, хоть фортуне
молись, мели, Емеля, чепуху
кому нужна задрипанная повесть,
сценарий для банального кино,
когда весь этот мир, как бронепоезд,
влетает с диким грохотом в окно?!
...Визг тормозов, и лязг, и блеск железа!
Кому поможет летопись твоя,
когда тебя уложат из обреза,
пальнув в упор картечью бытия?..
...Преступный век, век не видавший воли,
не виноват. Я, верно, сам искал
убежища от света в этой роли
усталой тени в комнате зеркал,
кривых зеркал, придуманных стихами,
где, словно струны, нервы теребя,
играя в смерть, заигрывая с вами,
я наблюдал себя, себя, себя...
и жёг свечу и мириады свечек
вокруг мерцали миражом огня,
и сотни комнат в каждой человечек
полночничал, похожий на меня,
и жёг свечу и мириады свечек
вокруг мерцали миражом огня,
и сотни комнат в каждой человечек...
...О, бесконечность, съевшая меня!
В плену иллюзий, где мои движенья
потешный полк послушно повторял,
кто я теперь не сам ли отраженье,
фрагмент фантасмагории зеркал?..
...Бежать, бежать, оставить этих кукол,
пускай кружит квадратная Земля,
уже не страшно заглянуть за угол,
вдохнуть жару, и пыль, и тополя
и облака, и детскою площадкой
идти сквозь двор, и слушать голоса
людей и птиц, и на скамейке шаткой
смотреть закату в красные глаза,
(в которых сон и явь перемешались
и мудрость и мальчишество слились)
во все глаза на ветреную шалость
оторванный до срока с ветки лист
смотреть. Смотреть, как тает в атмосфере
прошедший день, порвавший память в клочь-
я буду жить ещё, по крайней мере,
одну незабываемую ночь
так безгранично много, что не жалко
сгоревшего. Остались боль и смех,
и грусть, и злость... И можно зажигалкой
ласкать горячий тополиный снег...
То ль судьбина забросила сети, то ли счастье меня принесло в городской ежедневной газете репортерское грызть ремесло и посильную вкладывать лепту в рабский труд независимых СМИ: новостную просматривать ленту и писать с десяти до семи обо всем, что на свете творится. А на свете такое творят тихий ужас, но, как говорится, не сдается наш гордый «Варяг». Непрерывно по самой по кромке происшествий и бедствий скользя, мы из тихого делаем громкий, потому что иначе нельзя. Мы не желтый таблоид, мы рупор информации, как ни крути. Потому хорошо, чтобы трупов на статью было больше пяти. И тем больше она станет весить, и тем больший имеет размер, если жмуров накопится десять. Крайне важен масштаб. Например, если ядерный грохнет реактор или таять начнут полюса, будет очень доволен редактор и закрыта одна полоса. Эпидемии, бури, цунами и теракты прекрасны вдвойне, ну, а лучше всего, между нами, мировой разразиться войне. Жаль, такие удачи столь редки, что не стоит на них уповать. Вот и строчишь до ночи заметки что в гостинице «Космос» кровать, на которой влюбленная пара кувыркалась три дня напролет, раздавила работников бара, провалившись на целый пролет, что ученым не выплатят гранты, что судьба современной Муму неприглядна, покуда мигранты продают у метро шаурму, что вконец обнаглели кидалы, что подростки растят анашу
Драки, склоки, разводы, скандалы. Даже сексом, бывает, грешу.
В общем, рады и сплетне, и слуху, но, газетный мирок посетив, не скажу, что одну лишь чернуху гонят здесь. Мы даем позитив, что в наш век катастроф и депрессий обязательно надо учесть этот факт независимой прессе несомненную делает честь. Я пишу, задыхаясь от счастья своего и землян вообще, что на зиму столичные власти заготовили впрок овощей, но опять пребывают в запарке как улучшить житьё горожан, что медведь задремал в зоопарке, что отжившим свой век гаражам две недели осталось до сноса, что, повысив расценки на газ, мы Европу оставили с носом, президентский исполнив наказ, что стада стали лучше доиться, что преступности скоро каюк, что поймал в префектуре мздоимца старший опер ОБЭПа Близнюк, что в Царицино нынешним летом будет много спортивных кружков, что сказал накануне об этом на открытии морга Лужков
Словом, всем помогаем просраться, ненавязчивый пестуя стиль, но когда в событийном пространстве воцаряется длительный штиль, то тогда, в ожиданье дедлайна, изучая красоты Багам на экране компьютера, тайно я молюсь всем известным богам (Интерфаксу, Росбалту и Тассу «Хлеб насущный подайте нам днесь»), чтобы кто-то ограбил сберкассу или скушал полония. Здесь я порою подумывал, бредя, что и без благодати небес я бы сам убаюкал медведя и провез гексоген на АЭС. И уже, вероятно, награда приготовлена мне за труды: в редколлегии «Вестника ада» плавить тонны словесной руды до скончанья эпох. Это ложь, но, все сильнее с течением дней ощущаю, что, очень возможно, я сейчас и работаю в ней.
|